Нанесенные раны оказали влияние и на мой дух и на мой разум. А если я осмеливался взглянуть на себя в зеркало, то, что я видел там, приводило меня в дрожь.
Однако ни разу за все это время я не позвал Мариуса, не попытался докричаться до него. Я не в силах был просить у него хоть каплю его целительной крови. Уж лучше целый век провести в чистилище, чем испытать на себе презрение Мариуса. Лучше страдать от одиночества и отвращения к самому себе, чем узнать, что ему известно все, что я натворил, и что он давно отвернулся от меня.
Что же касается Габриэль, которая, несомненно, простила бы мне все, что угодно, и кровь которой была достаточно сильна, чтобы ускорить мое выздоровление, то я не имел ни малейшего понятия о том, где ее искать.
Когда наконец я достаточно окреп, чтобы перенести путешествие в Европу, я отправился к единственному существу, к которому мог обратиться за помощью. Я поехал к Арману – он по-прежнему жил на подаренной мною ему земле, в той самой башне, в которой Магнус сделал меня вампиром. Арман все еще руководил процветающей труппой Театра вампиров на бульваре Тамплиеров. Театр принадлежал мне до сих пор. В конце концов, я не обязан ничего объяснять Арману. А вот Арман мне кое-чем обязан.
Когда он вышел на мой стук, чтобы открыть дверь, я был буквально потрясен его видом.
В строгом, великолепно сшитом черном сюртуке, с коротко остриженными волосами вместо прежних кудрей эпохи Возрождения, он словно сошел со страниц романов Диккенса. Его вечно юное лицо было невинным, как у Дэвида Копперфильда, и гордым, как у Стирфорта. Ни то ни другое совершенно не соответствовало его внутренней сущности.
При виде меня лицо его на мгновение вспыхнуло искренней радостью, но потом он медленным взглядом обвел мою фигуру, взглянул на покрывающие лицо и руки шрамы и тихо, едва ли не сочувственно, произнес:
– Входи, Лестат.
Он взял меня за руку, и мы вместе прошли по дому, построенному им у подножия башни Магнуса, мрачному и унылому, выдержанному в духе байронических ужасов странного нынешнего века.
– Ты знаешь, что ходили слухи, будто ты пропал или погиб где-то в Египте или на Дальнем Востоке? – скороговоркой и на вполне современном французском спросил он. Таким оживленным я никогда его не видел. Он вполне овладел умением притворяться обыкновенным живым человеком. – Ты исчез вместе со старым веком, и с тех пор никто о тебе ничего не слышал.
– А о Габриэль? – тут же спросил я, сам удивляясь тому, что не задал ему этот вопрос прямо с порога.
– Никто ее не встречал и ничего о ней не слышал с того момента, когда вы вместе уехали из Парижа, – ответил он.
И снова он с нежностью обвел меня взглядом. Он старался скрыть свое возбуждение, но я отчетливо ощущал его лихорадочное состояние, словно огонь, горящий поблизости. Я знал, что он пытается прочесть мои мысли.
– Что произошло с тобой? – поинтересовался он.
Его явно озадачили мои шрамы. Их было чересчур много, и они были слишком серьезными, а это свидетельствовало об угрожавшей мне смертельной опасности. Я вдруг испугался, что в смущении и растерянности позволю ему увидеть всю правду, все то, что много лет назад Мариус строго запретил мне открывать кому-либо.
Однако из меня вдруг потоком хлынули образы, рассказывающие историю моих отношений с Луи и Клодией. Я опустил только одну весьма важную деталь: что Клодия была еще ребенком.
Я вкратце рассказал ему о годах, проведенных в Луизиане, о том, как в конце концов они, как он когда-то предсказывал, восстали против меня. Без обмана и гордости я признался ему во всем и объяснил, что сейчас очень нуждаюсь в его крови. Я испытывал неутихающую, бесконечную боль, сначала раскрывая перед ним свою жизнь, а потом чувствуя, как он обдумывает все мною сказанное. Боль от того, что я вынужден признать его правоту. Да, я рассказал ему не все. Но в главном он не ошибся.
Не стану утверждать, но мне показалось, что лицо его сделалось вдруг печальным. Во всяком случае, я не увидел на нем выражения торжества. Когда я жестикулировал, он исподволь наблюдал за моими дрожащими руками. А если я запинался, он терпеливо ждал, давая мне возможность найти нужные слова.
Несколько капель его крови, шепотом говорил я, ускорят мое выздоровление, прояснят мысли. Стараясь, чтобы слова мои не прозвучали высокомерно или требовательно, я все же напомнил ему о том, что именно я отдал в его полное распоряжение эту башню и подарил ему золото, на которое он смог построить себе дом, что я все еще остаюсь владельцем Театра вампиров, и сказал, что он, конечно же, в силах оказать мне столь небольшую личную услугу. Я был настолько слаб, беспомощен и испуган, что мои слова могли показаться на редкость наивными. Я испытывал невыносимую жажду. Пылающий в камине огонь будил в моей душе тревогу. Отблески света, играющие на рисунке дерева, из которого была сделана стоящая вокруг мебель, превращались в то появляющиеся перед моими глазами, то вновь исчезающие лица.
– Я не хочу оставаться в Париже, – говорил я. – Не хочу беспокоить ни тебя, ни общество в театре. Я только прошу тебя об этом маленьком одолжении. Прошу… – Вся моя храбрость куда-то улетучилась, и я замолчал.
Молчание длилось довольно долго.
– Расскажи мне побольше об этом Луи, – наконец попросил он.
Непрошеные слезы навернулись мне на глаза. Я вновь начал твердить что-то о неистребимой человечности Луи, о его способности воспринимать и понимать то, что не в силах понять другие бессмертные. Забыв об осторожности, я проболтался о том, о чем собирался промолчать, – о том, что напал на меня вовсе не Луи. Это была Клодия…
Я заметил, что он несколько оживился и щеки его вспыхнули.
– Их видели здесь, в Париже, – мягко произнес он. – И она вовсе не женщина. Это вампир-дитя.
Я плохо помню, что говорил потом. Возможно, пытался объяснить свою ошибку. Может, признавал, что мне нет оправдания в этом поступке. А быть может, я вновь попытался вернуться к разговору о цели моего прихода, о том, в чем я так нуждался и что жаждал получить… Помню только, что чувствовал себя чрезвычайно униженным, когда он вновь провел меня по дому и усадил в ожидавший снаружи экипаж, объяснив, что я должен немедленно поехать вместе с ним в Театр вампиров.
– Ну как ты не понимаешь, – сопротивлялся я, – я не могу туда ехать. Я не хочу встречаться в таком виде с остальными. Ты должен остановить экипаж. Должен сделать то, о чем я прошу.
– Нет, это ты получишь позже, – очень мягко и почти нежно ответил он.
Мы уже ехали по шумным и заполненным толпами народа улицам Парижа. Я не узнавал его, это был совсем не тот город, который я знал и помнил. Огромный город словно возник из какого-то кошмара – по широким заасфальтированным бульварам с грохотом катились странные паровые поезда. Никогда еще дым и грязь индустриального века не казались мне столь ужасными, как здесь, в этом Городе Света.
Я смутно помню, как почти насильно он вытащил меня из экипажа, как, подталкиваемый им, я, спотыкаясь, пересек широкий тротуар и оказался перед дверью театра. Что же это за место? Что это за огромное здание? Неужели я стою на бульваре Тамплиеров? Потом мы спустились в ужасное подземелье, на стенах которого я увидел безобразные копии самых кровавых полотен Гойи, Брейгеля и Босха.
В конце концов я очутился на полу камеры с кирпичными стенами – умирающий от жажды, не в силах даже выкрикнуть проклятия в его адрес. Царящая вокруг непроглядная тьма вибрировала от грохота проезжающих наверху омнибусов и трамваев, время от времени до моих ушей доносился пронзительный скрежет железных колес.
В какой-то момент я почувствовал, что рядом в темноте находится человек. Но человек этот был мертв. Холодная, вызывающая тошноту кровь. Нет ничего ужаснее, чем питаться такой кровью, лежать на липком трупе и пытаться высосать из него жалкие остатки.
Потом вновь появился Арман. Он стоял совершенно неподвижно и в своей белоснежной рубашке и черном сюртуке казался таким чистым, таким неземным… Едва слышно он шептал мне что-то о Луи и о Клодии, о том, что должен состояться своего рода суд. Он опустился возле меня на колени, словно на минуту забыв о том, что смертный юноша в его положении, истинный джентльмен, никогда бы не стал сидеть вот так в столь грязном и сыром месте.